и другие тюремщики, на время покинувшие Маршалси, чтобы посмотреть, как Дитя Маршалси выходит замуж. Что до Флоры, то, вопреки выраженному ею недавно намерению, она отнюдь не походила на отшельницу, удалившуюся от мира, а напротив, была разряжена в пух и в прах и видимо наслаждалась всем происходящим, хотя и не без некоторого волнения.
Когда Крошка Доррит расписывалась в книге, ее друг пономарь держал чернильницу, а все свидетели затаили дыхание, и даже служка, помогавший священнику разоблачаться, замешкался на миг.
– Оно и понятно, – сказал друг-пономарь. – Ведь эта молодая леди – одна из наших достопримечательностей, и она, можно сказать, добралась теперь до третьего тома нашей приходской летописи. Книгу, где записано ее рождение, я называю первым томом; та, на которой лежала ее хорошенькая головка, когда ей однажды пришлось заночевать под этими самыми сводами, – том второй; а в третьем она сейчас выводит свое имя в качестве новобрачной.
Как только с подписями было покончено, все расступились, и Крошка Доррит с мужем вышли из церкви вдвоем. С минуту они помедлили на паперти, любуясь далью, залитой светом ясного осеннего дня; потом пошли своей дорогой.
Пошли туда, где ждала их скромная и полезная жизнь, полная радости и труда на благо ближнему. Туда, где им предстояло вместе с собственными детьми растить и воспитывать заброшенных детей Фанни, чтобы эта светская дама могла целиком посвятить себя Обществу. Туда, где Тип снисходительно принимал заботу и попечение сестры, которая терпеливо исполняла все, чего он ни требовал от нее взамен богатства, чуть было ей не подаренного, и спустя несколько лет любовно закрыла глаза этому бедняге, так и не изжившему в себе тлетворного влияния Маршалси. Спокойно шли они вперед, счастливые и неразлучные среди уличного шума, на солнце и в тени, а люди вокруг них, крикливые, жадные, упрямые, наглые, тщеславные, сталкивались, расходились и теснили друг друга в вечной толчее.